Пушкин и Гоголь
 
Источник: Русская старина. 1900. Т. 101. С. 383–392.
 
I
 
Есть в жизни человека золотая пора, которая навсегда оставляет самые светлые, самые заветные воспоминания, не исключая даже тех случаев, когда она полна горя и невзгод, потому что красна она не столько сама по себе, сколько соединенными с ней заманчивыми надеждами, девственной чистотой неиспорченного чувства и сознанием богатства свежих неистраченных сил. Случается, что последующая жизнь складывается и лучше, и удачно, но едва ли она может быть так счастлива, потому что счастье не в н е человека, и вот на чем основано волшебное преимущество даже горемычной молодости. Для русской литературы такой незабвенной и счастливой, несмотря на свою горемычность в смысле внешних условий, такой обаятельной порой молодости и первого, пышного расцвета духовных сил следует считать время Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Белинского, то есть промежуток от второй половины двадцатых годов до конца сороковых, то золотое время, о котором можно сказать слегка измененными словами Гоголя о Пушкине: «Боже, какой чудный сон видела русская литература!». Каким знаменательным представляется сочетание великих имен Пушкина, Гоголя, Лермонтова со святым именем Белинского!
 
  «Да, были личности!.. Не пропадет народ,
Обретший их во времена крутые».
 
 
Тот же поэт, которому принадлежат эти слова, сказал о Белинском:
 
  «Молясь твоей многострадальной тени,
Учитель, перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени».
 
 
383

 
А для самого Белинского таким великим и самым дорогим именем во всей, столь горячо любимой им русской литературе, без сомнения, было имя Пушкина.
 
Еще до начала блестящей критической деятельности Белинского, Гоголь один из первых прекрасно оценил Пушкина. В своей превосходной критической статье о Пушкине, в «Арабесках», он восторженно отозвался о нем и особенно хорошо выяснил вопрос о народности Пушкина. Мало того, Гоголь как бы видел в Пушкине прообраз будущего истинного русского человека. «Пушкин, – говорит он, – есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком, может быть, он явится через двести лет». Ведь с именем нашего величайшего поэта, прежде всего, связано представление об умственной и вообще духовной мощи. Как прекрасно сказал о нем Гоголь, что «исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на его свободных мыслях». Как мягко уловил здесь Гоголь одну из прекрасных и существеннейших сторон духовного склада великана нашей поэзии. В самом деле, если в жизни и творчестве Пушкина есть что-то даже пророческое, как утверждал Достоевский, то это глубокое и таинственное, это зерно будущего сильно чувствуется не только в его произведениях, но и во всей его личности и даже в его внешнем облике.
 
Теперь уже ясно, что Пушкин неразрывно связан со всем, что есть талантливого в позднейшей русской литературе, и всегда в ней останется родоначальником всего живого и замечательного. Своими вдохновенными, своими бессмертными созданиями и благородством своего мощного гения, Пушкин навсегда обеспечил себе первенствующее и почетнейшее место в русской литературе. Все, что ему предшествовало, было, в сущности, временем роста, когда еще неокрепший организм формировался и набирал силы, а духовное развитие нуждалось в постороннем руководительстве и следовании лучшим иностранным образцам.
 
Белинский, говоря, что «муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов», сравнивал его с морем, принявшим в себя много рек больших и малых. Но в это время все, что составляет главное богатство и гордость русской литературы, было еще впереди, и тогда естественно было сравнивать Пушкина с его предшественниками. Для нас, в настоящее время, открыта возможность судить об отношении Пушкина к писателям позднейшим, и несмотря на то, мы не можем не признать, что Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Белинский останутся навсегда в русской
 
384

 
литературе славными представителями той чудной поры, которая никогда не забывается.
 
Пушкин завещал русской литературе, прежде всего, гуманность и великое знамя прогресса, а также служение не одной красоте, но также и старшей сестре ее – правде, и не только правде художественной, но, в обширном смысле слова, правде высшей и вечной, к которой одинаково призывают каждого и религия, и чувство чести, и величайшие произведения литературы; правде, которую живо сознает неиспорченная душа народа, и перед которой беззаветно и страстно преклонялись честные люди всех веков и стран.
 
Гуманность – одна из существенных основных стихий поэзии Пушкина, и если порой душой его овладевало раздражение, то вскоре опять побеждала любовь, и мы в праве применить к нему же его прекрасные стихи:
 
  «В порыве гнева и печали
Ты проклял нас, бессмысленных детей,
Разбив листы твоей скрижали…
Нет, ты не проклял нас».
 
 
И дорог нам Пушкин, и не можем мы не повторить о нем прекрасных слов Тютчева:
 
  Тебя, как первую любовь,
России сердце не забудет.
 
 

 
II
 
Не забудет сердце России и Гоголя, воспоминание о котором так тесно связано с воспоминанием о Пушкине.
 
Последний, несомненно, является центральной личностью в новой русской литературе, имея также глубокое духовное родство с ее современным реальным направлением. Мы не можем ограничиться в Пушкине признанием одного артистического совершенства художественной формы его произведений, потому что прелесть и звучность стиха и строгая внешняя выдержанность плана всегда одухотворялись у него гениальной идеей и глубоким чувством, и создания его отражают необъятный дух своего творца и беспредельную широту его поэтического миросозерцания. По условиям своего воспитания и в силу впечатлений жизни, Пушкин стал, правда, преимущественно изобразителем светлых сторон действительности, но это не лежало непо–
 
385

 
средственно в природе его творчества. Вспомним Мазепу, Орлика, Нулина, Швабрина, Троекурова, Зурина, Зарецкого, Шабашкина, Пиковую даму вспомним сатирическую «Летопись села Горохина» и явное торжество реализма в его позднейших созданиях, и мы должны будем признать, что он всесторонне отзывался на впечатления жизни, без чего нельзя было бы признать вполне справедливым содержание его знаменитого стихотворения «Эхо», которое было бы слишком неосновательно понимать в узком смысле. Но нам могут указать на характеристику поэзии, сделанную Пушкиным же в стихотворении «Поэт и червь». Но ведь известно, что это стихотворение выражает минутное настроение и встречает противоречие в других стихотворениях поэта.
 
Пушкин с Гоголем, в сущности параллельно и по одинаковым дорогам, последовательно и одновременно, совершали поворот в сторону сближения их творчества с действительной жизнью: как Пушкин в некоторых из первых своих повестей далеко не тот реалист, каким он является в «Капитанской дочке» и «Станционном смотрителе», так неодинаков реализм и «Вечеров на хуторе» с одной стороны, «Ревизора» и «Мертвых душ» – с другой.
 
Уже в «Евгении Онегине» мы на каждом шагу в каждом незначительном штрихе чувствуем яркое воспроизведение самой подлинной, самой повседневной действительности: здесь перед нами поэт с самого начала рекомендует своим читателям, друзьям «Людмилы и Руслана», просто доброго своего приятеля, родившегося на брегах Невы; в другом месте он сам как бы с досадой перебивает себя словами:
 
  «Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я, расцветая,
Скажи, фонтан Бахчисарая».
 
 
Давно признано, что лучшая эпоха творчества Пушкина совпадает приблизительно с последним десятилетием его жизни, когда, отказавшись от эффективных сюжетов и картинных героев, вроде «Кавказского пленника» или «Цыган», все больше стал обращаться к обыкновенной жизни. И при том ведь не только во времена поэм в духе Байрона, но уже с самого начала поэтической деятельности Пушкина главную отличительную черту всего выходившего из-под его пера составляла художественная простота, которая и служит прекраснейшим объяснением внутреннего органического единства его поэзии с прозой. В «Евгении Онегине» же перед нами проходят картины деревенской природы в разные времена года: перед нами и бал, и зала театра, и кабинет светского
 
386

 
человека, и наконец всякие мелочи обыкновенной жизни, вроде изображения съезда соседей Лариных целыми семьями в возках, в кибитках, бричках и санях, или народа, зевая слушающего молебен в Троицын день. «Граф Нулин», герои «Домика в Коломне», прозаический и заурядный Евгений «Медного всадника» и еще более заурядный и прозаический Иван Петрович Белкин, огромное множество лиц, случаев и мелких подробностей в повестях Пушкина служат самым несомненным доказательством сильной наклонности его к реализму. Все это уже роднит Пушкин с Гоголем, и напр. его «Станционный смотритель» уже близко подходит по возбуждаемому им чувству к «Шинели».
 
Но несомненно, с другой стороны, что в произведениях Пушкина многие лица, взятые из повседневной жизни, большею частью являются не в одни лишь будничные моменты своей жизни, но иногда даже в весьма ярком и трогательном поэтическом освещении, не выходя, впрочем, нисколько из пределов действительности. Пошлость Ивана Кузьмича и Ивана Игнатьевича в «Капитанской дочке» обрисована чрезвычайно ярко в начале повести, и пока они близки к гоголевским типам, но затем в решительную минуту они являются героями, как у Гоголя только казаки в «Тарасе Бульбе»; мельник в «Русалке» во время помешательства уже не лишен трогательного оттенка, но Троекуровы, Зурины и Шабашкины так и остаются, по самому существу своих пошлых личностей, обрисованными только с пошлой стороны, как гоголевские Иван Иванович или Иван Никифорович или, наконец, какой-нибудь голова или винокур из «Майской ночи» Гоголя. Впрочем, несомненно, что поэтическая форма большинства произведений Пушкина, конечно, все же способствовала выбору в его произведениях исключительных и величественных личностей и моментов, напр. в Полтавской битве, тогда как напр. в севастопольских рассказах Толстого перед нами выступает, хотя и во всем своем трагизме, будничная сторона войны. В «Полтаве» же поэтическая рамка рассказа побудила Пушкина переменить даже имя героини и опоэтизировать самый характер ее отношений к Мазепе и к ее родителям. В «Скупом рыцаре» и «Моцарт и Сальери» перед нами опять исключительные личности и исключительные сюжеты. Но за вычетом этого неизбежного влияния поэтической формы, там или здесь заметного в произведениях Пушкина, – общее заключение наше остается в силе. Но в прозе Пушкина заметно уже явное и намеренное стремление к естественности и простоте, особенно в предисловии к повестям Белкина, где автор рассказывает, будто бы для знакомства с жизнью Ивана Петровича он обратился было «к Марье Алексеевне Трефи–
 
387

 
линой, ближайшей родственнице и наследнице Ивана Петровича Белкина»; «но к сожалению», – прибавляет Пушкин, – «ей невозможно было нам доставить никакого известия о нем, ибо покойник вовсе не был ей знаком», и затем перед нами представлена самая будничная безусловно не эффектная личность. Надо вспомнить, что так писал Пушкин в то время, когда публика теряла голову от грубо размалеванных героев Кукольника и Марлинского, и ее больше всего на свете занимали Аммалат-беки и лейтенанты Белозоры.
 
В выборе своим героем Ивана Петровича Белкина Пушкиным, очевидно, руководил тот же художнический инстинкт и то же стремление к реализму, как и Гоголем в «Мертвых душах», где героем избран человек не красивой, но и недурной наружности, не слишком тонкий и не слишком толстый, о котором нельзя было сказать, чтобы он был стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Не подражая друг другу, Пушкин и Гоголь невольно попали, так сказать, на одну и ту же дорогу и, еще не подозревая о существовании Гоголя, Пушкин уже пишет повести с простыми сюжетами и простым языком: он уже создает «Арапа Петра Великого», «Летопись села Горохина», повести Белкина.
 
В виду вышеизложенного, по нашему мнению, падает вопрос о том, какого из наших писателей следует собственно считать отцом новейшей литературы, как будто Фонвизин, Крылов и Грибоедов и даже, по меткому замечанию профессора А. Н. Веселовского, сам певец «Слова о полку Игореве» не были в известной степени родоначальниками нашего литературного реализма? У Гоголя в его лучших созданиях реализм только полнее и ярче выразился. «Множество современных типов», – говорит Гончаров, этот тонкий и проницательный критик, умевший просто и бесхитростно, но необыкновенно верно судить о литературе, – типов вроде Чичикова, Хлестакова, Собакевича и Ноздрева, окажутся разновидностями разветлившегося генеалогического дерева Митрофанушек и Скотининых». «Фонвизин, Пушкин, Лермонтов, Гоголь», – говорит Гончаров в другом месте, – «стремились к правде, находили ее в природе, в жизни и вносили в свои произведения». В этом беглом перечне Гончаров, конечно случайно, пропустил таких крупных реалистов нашей литературы, как Грибоедов и Крылов; но случайность эта не без причины и весьма характерна; можно было бы, пожалуй, пропустить не только Крылова или Фонвизина, но даже Лермонтова, этого третьего величайшего корифея нашей литературы, но Пушкин и Гоголя ни в каком случае.
 

 
388

 
III
 
Пушкин и Гоголь неразрывно связаны как личными отношениями, так и равносильной и первенствующей славой в русской литературе. Пушкин от души дал благословение творчеству Гоголя, чего он не мог бы сделать, если бы вполне последовательно считал литературу призванной исключительно «для звуков сладких и молитв», потому что только слепой и недальновидный судья, но уже никак не Пушкин, мог не заметить глубокой общественной подкладки и не почувствовать критического направления, которым насквозь проникнуты лучшие создания Гоголя.
 
Робкий и застенчивый, но с весьма обширными запросами от жизни и богатый надеждами, юный малоросс, заранее вообразивший себе Петербург каким-то земным раем, по приезде в столицу, терпел на каждом шагу множество разочарований. А он надеялся найти в ней широкое поприще для великой цели приносить пользу человечеству и в то же время мечтал о будто бы ожидавшей его там полной чаше наслаждений.
 
Но холодно и беспощадно-сурово встретил юношу Петербург: вместо почти невообразимого счастья он дал ему только целый ряд неудач даже там, где было полное основание для надежд; так Гоголю, всегда славившемуся великим мастерством художественного чтения и обладавшему драгоценными сценическими данными, наотрез было отказано в приеме на сцену. Потом судьба забросила Гоголя в департамент. И вдруг, словно волшебством, в его жизни совершается переворот: первые литературные опыты быстро открывали ему дорогу в высший писательский круг Пушкина, Жуковского, Плетнева, и все это были не только замечательные писатели, но и редкие по своим нравственным качествам люди. Гоголь ожил, расцвел, почувствовал себя другим человеком. И в самом деле какой был счастливый переход от тоскливо-щемящей канцелярщины! Еще в Нежине Гоголь боготворил Пушкина и составил себе о нем какое-то лучезарное представление, проникнутое той же горячей юношеской идеализацией, как и все, что казалось ему тогда великим и прекрасным. Пушкин представлялся ему божеством, превыше мира и всего земного. И если во многом Гоголь только обманулся в своих розовых юношеских мечтах, то здесь действительность чуть ли не превзошла его ожиданий: Пушкин, предмет самой страстной и горячей его идеализации, глубоко привязал к себе своего собрата, проявив в отношениях к нему много сердечной теплоты и сумев ему
 
389

 
внушить к себе на всю жизнь такую любовь и благоговение, что каждое слово Пушкина казалось Гоголю законом, и ничто в жизни не было уже для него значительнее и дороже. Пушкин был во время и х сближения в самом расцвете и всеоружии своего гения, а Гоголю еще предстояло не только завоевать себе славу, но просто даже пробить себе дорогу, и Пушкин, быстро оценив талант своего нового знакомого, отнесся к нему совершенно отечески, направляя его первые робкие шаги, руководя его чтением, давая советы, просматривая его черновые рукописи. Пушкин от души смеялся над забавными страницами повестей Гоголя, а после прочтения первых глав «Мертвых душ», начал понемногу становиться все сумрачнее и наконец произнес голосом тоски: «Боже, как грустна наша Россия!». Безошибочный такт благородного сердца скоро открыл Пушкину ключ к душе скрытного малоросса, беззаветно к нему привязавшегося.
 
После смерти Пушкина Гоголь писал Плетневу: «Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы». «Пушкин! Какой чудный сон видел я в жизни!» восклицал он впоследствии. Как трогательно, что, встретившись в первый раз в Риме после смерти Пушкина с Жуковским, они оба в одно слово произнесли с грустью имя Пушкина.
 
Такова была глубокая сердечная связь Гоголя с Пушкиным. Оценив прелесть поэзии Пушкина, русское общество должно научиться по примеру Гоголя глубже понимать поэзию самой его личности и вместе с тем неразрывное союзничество Пушкина с другими нашими гениальнейшими художниками, силою своего гения увлекающими нас вперед, в царство света. Тогда только будет вполне оценено то, что следует считать в Пушкине пророческим. Чествуя Пушкина, нельзя забывать его братьев по духу, и прежде всего того его ученика и друга, который, с юных дней возненавидев порок и пошлость, всю жизнь потом горячо тосковал по идеале, которого сердце обливалось кровью от всего, что повседневно представлялось его наблюдательному взору.
 
Без сильной поддержки и покровительства, с безумной отвагой гений, повинуясь одному только голосу правды в своем сердце, Гоголь в своих бессмертных созданиях ополчается против тьмы и принимает на свои плечи бремя общественного раздражения, – и тогда, когда, после постановки «Ревизора», с измученной и исстрадавшейся душой он должен был бежать из родины чуть не нищим, полю–
 
390

 
бив с тех пор нищету, по его словам, как любовницу, и когда впоследствии, пускай и неудачно, он задумал иначе и совершенно уже в другом духе, всенародно высказать то, что наболело у него на душе. Различно было значение и неодинаков успех той и другой проповеди Гоголя, но одно несомненно, что здесь и там его увлекала внутренняя задушевная потребность сказать то, что было для него велико и свято. Его авторская деятельность была согрета и воодушевлена любовью и искреннейшим желанием принести пользу, желанием, так рано загоревшимся в его душе. Ведь еще в одном юношеском письме, когда Гоголь оканчивал курс в лицее, он писал своему любимому дяде, что «с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, он пламенел неугасимой ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства и кипел принести хоть малейшую пользу».
 
Жизнь дается нелегко, а избранным людям еще труднее: им даны могучие крылья и орлиный полет, но вместе с благословением свыше над ними сильнее, чем над обыкновенными людьми, тяготеет проклятие Адамово, потому что они страдают не за одних себя. И как шли бы к Гоголю во время такого же торжества его собственные слова, сказанные им по поводу одного юбилейного представления в память Мольера: «Куча венков вознеслась на голове его. Меня обняло какое-то странное чувство. Слышит ли он, и где он слышит это?». Ту же мысль потом в более художественной форме развил Гоголь в «Театральном разъезде»: Побасенки! А вон стонут балконы и перила театров; все потряслось снизу доверху, превратясь в одно чувство, в один миг, в одного человека; все люди встретились, как братья в духовном движении, и греметь дружным рукоплесканием благодарный гимн тому, которого уже пятьсот лет как нет на свете. С л ы ш а т л и это в могиле истлевшие его кости? Отзывается ли душа его, терпевшая суровое горе жизни?». А сколько сурового горя было в жизни самого Гоголя!.. «Побасенки! Но мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души!». Вот вечные бесспорные права Пушкина и Гоголя на признательность будущих поколений, для которых они будут всегда так же дороги, как Петр, как Ломоносов.
 
Трудно, но не невозможно будущему творцу памятника Гоголю уловить и дать почувствовать проникнутую глубокой скорбью его неудовлетворенность «всей страшной, потрясающей тиной мелочей, опутавших нашу жизнь, всей глубиной холодных, раздробленных повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога!». Необходимо выразить глубокое раздумье
 
391

 
на лице Гоголя и вместе с тем дать зрителю почувствовать, с одной стороны, только миновавшую борьбу душевных движений в задумавшемся юмористе, кончившуюся победой грусти над светлым настроением, неразлучным с чарами творчества, – словом, передать то, что Белинский, говоря о повестях Гоголя, называет «комическим воодушевлением, всегда побеждаемым глубоким чувством грусти и уныния» и за что Пушкин прозвал Гоголя «великим меланхоликом». С другой стороны, кроме грусти сердечной, глубокой и сосредоточенной, но отнюдь не переходящей в отчаяние, во взоре Гоголя, нечего и прибавлять, должна светиться гениальная мысль и выражаться тонкая наблюдательность. Наконец, самоуглубленный взор Гоголя должен говорить о высоком духовном подъеме и о жгучей, мучительной, страдальческой тоске по идеалу, чтобы, знаменуя собой сущность лучшей поры творчества Гоголя, памятник в то же время мог намекать на страстное искание им истины в последнюю пору жизни.
 
Венчая Пушкина, русское общество не может забыть и других великих представителей русской литературы. Дождавшись памятников Пушкину и Лермонтову, мы не можем не желать осуществления нашей заветной мечты, чтобы скорее была воздана «медная хвала» и другим великанам литературы и – на первой очереди – Гоголю и Белинскому.
 
В. Шенрок
 
392
 

     
Назад О Гоголе На главную